.RU

Белая Г. Путешествие в поисках истины. Статьи о советских писателях. - Тбилиси: Изд-во "Мерани", 1987. - 276 с



^ Белая Г. Путешествие в поисках истины. Статьи о советских писателях. - Тбилиси: Изд-во "Мерани", 1987. - 276 с.


«Поздняя зарница на краю жизни...»

/ Юрий Трифонов /


Как писатель Юрий Валентинович Трифонов начинал вполне благополучно. В 1950 году, когда был написан и издан его роман «Студенты», позади уже были и внезапно прервавшееся счастли­вое детство, и необъяснимое исчезновение отца, и работа на авиа­ционном заводе в дни войны, и учеба в Литературном институте под доброжелательной опекой К. Федина и К. Паустовского. «Сту­дентам» была присуждена Сталинская премия — и это поначалу казалось Трифонову победой по праву.

Потом наступил затяжной перерыв.

Второй раз шумная победа пришла к писателю только на ру­беже 60—70-х гг., когда была написана первая повесть «городско­го» цикла «Обмен» (1969). С этого момента критика заговорила о «новом» Трифонове. Это было не совсем справедливо — Трифо­нов действительно стал «новым», но не вдруг, не сейчас: новое вызревало в автобиографической повести «Отблеск костра», в ро­мане «Утоление жажды», в «туркменских» рассказах и вообще в рассказах 60-х годов.

Справедливыми было только то, что тот Трифонов, который вошел и пойдет в историю литературы, Трифонов, не увенчанный лаврами, постоянно подозреваемый критикой в «бытовизме» и пес­симизме, а на самом деле на глазах вырастающих в писателя-философа, окончательно сложился в повестях «городского» цикла. За «Обменом» были написаны повести «Предварительные итоги» (1970). «Долгое прощание» (1971), «Дом на набережной» (1976), «Другая жизнь» (1975). Писатель всегда издавал их вместе, как внутренний единый цикл, даже тогда, когда в те же годы он писал и издавал роман "Нетерпение", повесть «Старик». Последний, предсмертный роман «Время и место» тоже связан мотива­ми и проблемами больше всего с этими повестями, наиболее полно выpaзившими внутреннюю тему писателя, его философию жизни.

Поначалу критика не поняла сущности нового Трифонова. Отвлекали «великие пустяки жизни», которыми была насыщена его проза. Их писатель действительно знал досконально. Критика же поняла их слишком буквально. Соблазнительной оказалась узнава­емость этого мира — описания домов и улиц Москвы, включение разговорных слов-понятий, за которыми стоят пласты нашей жизни и наших отношений, социально-психологические портреты лю­дей, буквально, казалось, списанные с наших знакомых. И быт. На какое-то время в обиход вошли — почти на правах жанрового определения — идущие от внешне уловленной темы определения: «московские» повести Трифонова, «бытовая» проза Трифонова и т. и. Был социологически определен круг героев: интеллигенция, псевдоинтеллигенция, мещане. «Все три московские повести Ю. Трифонова, — писал В. Соколов, — если суммировать одним словом, — о мещанстве»1. «Ю.Трифонов пишет об интеллигентах», — настаивал критик. — «Нет, герои Трифонова — «полуинтеллигенты, недоинтеллигенты. Они — мещане», — поправлял его М. Синель­ников. Трифонов возражал: «...Я знаю точно, о чем я не хотел писать. Не хотел я писать об интеллигенции и о мещанстве. Ниче­го подобного даже в уме не держал... Я имел в виду людей самых простых, обыкновенных...»2.

Могло показаться, что Трифонов полемизирует только с из­лишне жесткой социологизацией: «...Каждый характер — уни­кальность, единственность, неповторимое сочетание черт и черто­чек. И дело ли художника включать его в какое-то понятие, на­пример, «мещанство», «интеллигенция», «пенсионеры», «работники искусства» или

--------------------------------------------

1 Вопросы литературы, 1972, № 2, с. 33.

2 Там же, с. 62—63.


«труженики полей»? В действительности же писа­тель призывал рассматривать его творчество в иных — более ши­роких параметрах. Меня, писал он, интересовали прежде всего лю­ди — «самые простые, обыкновенные», те люди, которые есть «сплетение множества тончайших нитей, а не кусок голого прово­да под током, то ли положительного, то ли отрицательного заря­да». Но напрасно Трифонов вновь и вновь говорил, что быт для него — это «испытание жизнью»1, что именно жизнь и есть эта противостоящая сила, — тогда, в начале 70-х годов, он понят не был. Да и позднее столь же безуспешно Трифонов пытался доказать, что в его книгах речь идет о нас, «не о каких-то там «эгоистах» или « мещанах», а именно о тебе, о читателе, о человеке»2.

Борясь с неточным и неполным представлением о своей теме, Трифонов настаивал на том, что его интересуют «не горизонтали прозы, а ее вертикали», и можно было бы продолжить — не «гори­зонтали» человека, а его «вертикали»: писатель действительно шел в глубь человека. В опубликованном посмертно интервью мы читаем: «Никакой бытовой литературы не существует. Писатели разделяются не по тематике, а по уровню возможностей. Мне иные «деревенщики» ближе, чем иные городские писатели. Бессмысленное понятие «быт», не существующее, кстати, пи в одном языке, кроме русского, запутывает дело и втягивает в себя, как в бездон­ную воронку, все стороны и проявления человеческой жизни. Я ни­шу о смерти («Обмен») — мне говорят, что нишу о быте; я ни­шу о любви («Долгое прощание») — говорят, что тоже о быте: я пишу о распаде семьи («Предварительные итоги») — опять слышу про быт; пишу о борьбе человека со смертельным горем («Другая жизнь») — вновь говорят про быт»3. Так писатель был вынужден жестко, но зато отчетливо обозначить экзистенциальный характер тематики и проблематики своих произведений.

Незадолго до смерти, в другом интервью, данном уже не его соотечественнику, а литератору другой страны (ГДР), Три­фонов еще раз вернулся к мысли об общезначимом характере про­блематики его книг: "...для меня самое важное — пока, тать жизнь человека, простого, обычного, сегодняшнего человека, со всеми перипетиями его сложной жизни, потому что жизнь совсем простого человека, которую и хорошо знаю, всегда очень сложна. Наверное, поэтому у меня много читателей. Они видят в моих кни­гах не только московскую жизнь, они находят в них собственные проблемы и сложности» 4.

И читатели поняли это. Сегодня уже не только критики, но и читатели говорят о «сверхбытовой значимости»5 произведений писателя. Исследование коренных вопросов человеческой жизни все более уверенно рассматривается как одни из самых существенных ракурсов творчества Трифонова.

...Был в жизни писателя эпизод, к которому впоследствии он возвращался трижды.

В книге «Продолжительные уроки» он вспоминал о том, как однажды, в конце пятидесятых годов принес в «Новый мир» свои рассказы. Их вернули, сказав «с неодобрением и даже, пожалуй, презрительно: «Какие-то вечные темы!»6. В 1974 г. писатель вновь вспомнил об этом разговоре: редактор тогда «был глубоко убежден и том, что вечные темы есть удел какой-то иной литературы — может быть, тоже нужной, но в чем-то безответственной и как бы п и ж е по званию, чем та литература, которую он редак­тировал»7. И, наконец, спустя много лет в посмертно опубликован­ном рассказе


--------------------------------

1 Там ж е, с. 63—65.

2 Литературное обозрение, 1977, № 4, с. 99.

3 Нопый мир, 1981, № И, с. 234.

4 Вопросы литературы. 1982, № 5. с. 67.

5 Там же, с. 66.

6 Ю. Три фон о в. Продолжительные уроки. М., 1975, с. 62.

7 Вопросы литературы, 1974, № 8. с. 188. ' Новый мир, 1981, № 7, с. 60.

Трифонова, который так и назывался «Вечные темы», мы вновь встретились с воспоминанием об этом эпизоде. Писатель испытал тогда «смутный трепет, какой-то озноб страха и нетерпе­ния», и ощущение, «что миг — судьбоносный», и удар: «Все ка­кие-то вечные темы»1.

Трифонов не говорил, о каком именно из рассказов шла речь. Но ощущение удара не было случайным: стремление перевести конкретное впечатление в более широкий, универсальный, как мы сказали бы теперь, план, пo-видимому, было присуще Три­фонову изначально и коренилось в самых глубинных слоях его мышления. Ключ к нему лежит в одном из воспоминании писа­теля. Ранней осенью сорок пятого года Трифонов торопился на се­минар в Литературном институте, где должен был обсуждаться его рассказ. Троллейбус опаздывал, Трифонов нервничал. «А про­клятый троллейбус застрял на Калужской, и я всю Якиманку бежал, он догнал меня только у моста. Троллейбусы ходят безо­бразно. Пожалуй, напишу рассказ о том, что испытывает па трол­лейбусном остановке человек, который торопится на смертельно важную встречу, решающую его судьбу, и как с каждой минутой исчезают надежды, утекает жизнь»2 (подчеркнуто мною. Г. Г.). Так вполне конкретное уличное происшествие было осмыслено од­новременно в двух измерениях: оно предстало как бытовая зари­совка, и оно же дало импульс к размышлениям на «печную тему».

Ощущение, что именно такое видение мира — свое и что его придется отстаивать, пришло к Трифонову позднее». Вспоминая об эпизоде с «вечной темой», он впоследствии рассказывал тоннелю и о судьбе аналогичного рассказа «Самый маленький город" (1967), который он предлагал «Новому миру». Рассказ опять, был принят холодно. В нем повествовалось о поездке и Болгарию и о тамошних впечатлениях — так это и было прочитано. По его внут­ренняя тема была другой.

Проезжая по дорогам Болгарин, писатель вспоминал: «Когда-то в незапамятные времена, шесть лет назад, я ехал в Родопах, и меня как мгновенным холодом овеяло вдруг то ощущение сча­стья, которое тогда было со мной. Это было сложное и одновремен­но такое ясное, полное, вбиравшее в себя все остальное, но не­осознаваемое ощущение покоя, простое, как сон души, и в атом сне были дорога, узнавание, мысли о деле, о моем деле, только о моем и ничьем больше, и упругость руки, и ожидание встречи, и любовь, которая жила со мной так же незаметно и привычно, как дыхание, и сумерки, и прохлада ущелья, и шум реки, и еще то, что за поворотом, за горами, за годами.

Снова было ущелье, другое ущелье, но такое же сумеречное, и шум реки. Но того ощущения, похожего на сон, не было. Как псе, и это бывает у человека однажды. Проклятое, единственное однажды, о котором не догадываешься, когда оно есть, а потом оно возникает уже как воспоминание».

Рассказ был помечен 1967 годом, и в нем уже было все, что стало стержнем творчества Трифонова: и то, что события шести­летней давности кажутся давно протекшим («когда-то...») време­нем, и слитность ощущений — счастье было «одновременно» слож­ное и ясное, и то, что было оно — «простое, как сон души», и еще то, что будущее, начинавшееся «за поворотом», было осмыс­лено как нечто конкретное, что вот-вот откроется, и в то же время высказывание тяготело к более широкому смыслу — «за поворо­том, за горами, за годами...». В этом рассказе уже можно было угадать присущее Трифонову умение пластично воссоздавать ощу­щение быстротечности и необратимости времени: все бывает толь­ко однажды, «единственное однажды» — не повторяется, и чело­век, проживал жизнь стихийно, относясь ко времени бессознатель­но, упускает свою жизнь (так — у Толстого: если жизнь человека проходит бессознательно,


--------------------------

1 Новый мир, 1981, № 7, с. 60.

2 Дружба народов, 1979, № 10, с. 185.

то эта жизнь как бы не была). В расска­зе был также глухой намек на рухнувшее счастье, смерть; встре­тившийся человек рассказывал об измене любимой женщины, о том, как он ждал ее два года и не дождался, и опять конкретное и вечное, как сказали бы мы теперь, было сближено, потому что за обычным житейским разговором о судьбе влюбленных обнару­жил себя другой пласт, заключенный в вопросе: «А знать, что — нигде? И никогда?». И собеседник понял писателя, увидев в этих словах отзвук иных измерений: «Ах, нет!.. Это другое! Это — природа, мироздание...».

Но Трифонов так не считал. Может быть, впервые в своем творчестве он сомкнул жизнь и смерть, начала и концы — с тем, чтоб заставить человека вглядеться в свою жизнь и попробовать прожить ее мгновенья по-иному, чем он это делал до сих пор.

Художественная реализация этой программы стала пожизнен­ной задачей писателя.

Е. Кремона и В. Пискунов в статье «Время и место прозы Ю. Трифонова» справедливо заметили, что его герой живет вне «...представлений об истинной иерархии жизненных ценностей, ко­торая устанавливается между двумя полюсами — жизнью и смер­тью»1. Действительно, в творчестве Трифонова мы встречаем как бы уплотнение, сгущение экзистенциальной проблематики: тема жизни и смерти преломляется в его произведениях через тему быстротекущего времени. В этом русле и располагается, как уви­дим мы дальше, внутренняя тема писателя. Прошли годы, и стало ясно, что с течением времени она росла и ширилась. И когда в одном из самых последних, посмертно опубликованных рассказов «Смерть в Сицилии» мы читаем: «Что можно понять за несколько дней в чужой стране? Можно ли догадаться о том, как люди жи­вут? И как умирают?» — мы видим в этих словах не случайно мелькнувшую ассоциацию, но перекличку с ранними рассказами писателя. Па человеческом пути писатель ставит две вехи: жизнь и смерть. Все остальное располагается между этими экзистенци­альными берегами. По Трифонова не интересует смерть как фило­софема; она для него существует только как веха, обостряющая чувство жизни. «Когда смерть подходит близко, — размышлял один из его героев (рассказ «Испанская Одиссея»), — начинаешь вспо­минать прошлое. Пет, не вспоминать, а видеть его. В отрывочных картинах проносится вся твоя жизнь, разбитая па куски, и ты вглядываешься ненасытно, с жадностью, и тебе все мало, хочется еще и еще вспоминать, и ты становишься совсем как пьяный...»

В мире, где «нет ничего, кроме жизни и смерти», Трифонова все-таки больше интересовала жизнь.

Но для того, чтобы это себе представить, надо сначала понять, что значило для Трифонова слово «жизнь», почему так настойчиво, вопреки молчаливому безучастию критики, всегда проходившей мимо этих слов, он возвращался к тому, что его интересует «фено­мен жизни». Именно с разгадкой этого феномена была связана основная тема творчества Трифонова.

2


Выражение «феномен жизни» возникло у Трифонова не слу­чайно: оно отражало всегда мучительно осознаваемую писателем невозможность определить в слове, что есть жизнь. «Почему-то мне кажется, — писал он в конце жизни, — что все имеет от­ношение ко всему. Все живое связано друг с другом. Но не знаю, как это доказать»2.

И действительно, когда Трифонов в статьях начинал говорит!, о том, что он вкладывает в понятие «феномен жизни», всегда воз­никало ощущение, что ему не хватает слов. Л. Бочаров в одном из интервью пробовал подсказать: «По начинается произведение с того, что возникает желание изобразить «кусок жизни» и мно­гообразие характеров, в нем выявляющихся?». И, согласившись, Трифонов тут же отодвинул четкие слова «кусок


--------------------------------

1 Вопросы литературы, 1982, № 5, с. 47.

2 Новый мир, 1981, № 7, с. 70.

жизни», попра­вив критика: «Я бы только сказал: не «кусок жизни», а феномен жизни. Это и есть, по-моему, ключ искусства: воссоздавать феномен жизни»1. Спустя несколько лет он опять вернулся к этой мысли: «Создать «феномен жизни», «феномен достоверности», задача, иногда с трудом разрешимая для писателя»2. И, наконец, в уже посмертно опубликованном интервью: «Для меня самое важное — передать феномен жизни и феномен времени"3. Слово «феномен» возникло как знак неразложимого ядра жизни, с трудом поддаю­щегося обозначению па языке слова. Фраза «Все живое связано друг с другом. Но не знаю, как это доказать», — выражение тех «мук немоты», которые постоянно от этого испытывал писатель.

Мысль об интересе к «феномену жизни» — ключ к внутренней теме творчества писателя. Но для того, чтобы это понять, надо исходить не просто из интуитивно ощущаемого художественного видения писателя, познать, как это видение материализуется в поэтике произведения. Только тогда мы поймем, как происходит процесс «художественного развертывания темы».

Убежденный в том, что жизнь — это нечто неразложимое на первоначальные множители, Трифонов стремился подчинить это­му мировидению всю поэтику своих произведений. Поэтому он так возражал, когда, анализируя его книги, критики вышелуши­вали из них отдельные слова. «Я же написал сцену»4, — возра­жал Трифонов. II действительно, в его повестях как бы разыгры­вается определенная духовная ситуация: «сцена» обмена — в по­вести «Обмен»; сцена подведения «предварительных итогов» в од­ноименной повести; «сцена» затянувшейся любовной развязки в повести «Долгое прощание»; «сцепа» переживания смертельного горл в «Другой жизни» и т. п. Так же и роман «Время и место» представляет собою ряд внутренне законченных «сцен». Поэтому же писатель не мог ответить па вопрос о том, какие стимулы в конечном счете управляют поведением человека — нравствен­ные, психологические, идейные, социальные. «Разумеется, — го­ворил Трифонов, — все эти струны, и еще другие... звучат почти одновременно. Поступок — всегда сложный аккорд...», в «полимотивности поступков... главная трудность для изображения»5. Ра­бота над сюжетом ассоциировалась у него не столько с событием или цепью событии, сколько с психологическим развертыванием окружающей, героев атмосферы.

Так возник и стиль Трифонова — плотный, в одной фразе совмещающий наплывы воспоминаний и ощущения реальности, напряженный по ритму, всегда стремящийся передать пульс чело­века, живущего современной жизнью, вбирающий в себя полноту впечатлений — токи обступившей нас жизни. «Мы знали их всех по именам, нас же не знал никто. Мы были просто: «Эй, мальчик! Принеси мячик!» Еще мы были: «Спасибо, мальчик», или же: «Вон там за кустом! Левее, левее!". Они играли с четырех часов до су­мерек, а мы сидели на изрезанной ножами скамейке — я и мой друг Савва - и вертели головами направо-налево, направо-налево, направо-налево. У нас болели шеи. Это длилось часами. Ни го­лод, ни жажда, никакие земные желания не могли отвлечь нас от этого замечательного занятия. Направо-налево, направо-налево мелькал маленький направо-налево белый направо-налево теннисный мячик вместе с тугими ударами, которые равномерно направо-налево, направо-налево, направо-налево вколачивались в наши мозги и укачивали, завораживали, усыпляли; мы становились, как пьяные, не могли ни уйти, ни встать, хотя дома нас ждали голо­вомойки, и продолжали одурманенные сидеть, вертя головами на­право-налево, направоналево, направо-налево».


-----------------------------

1 Вопросы литературы, 1974, № 8, с. 178.

2 литературное обозрение, 1977, № 4, с. 100.

3 Вопросы литературы, 1982, № 5, с. 73.

4 Новый мир, 1981, № 11, с. 236.

5 Вопросы литературы, 1974, № 8, с. 180.

В противоречие с тем, что Трифонова всегда расценивали как художника, объясняющего жизнь, художника испытующей мыс­ли, — сам писатель остерегался объяснять, обобщать свои художе­ственные впечатления: он предпочитал, как сам же писал, «вос­создавать», "отображать" жизнь. Ему всегда казалось, что надо печатать произведения, написанные "по впечатлениям": они «могут быть корявы, оборваны, невнятны, как бормотание человека во сне, но что-то в них пульсирует, что-то перелившееся прямо из жизни». Так с годами стилевая манера Трифонова стала еще боль­шим аналогом жизни — писатель к этому сознательно стремился. Остановленное мгновение описывалось во всей многосоставности одновременно возникающих ощущений, нередко — разного плана: психологических и физиологических, сиюминутных и давно про­шедших, случайно мелькнувших и стойких. «Я упал в эту жаркую комнату с потрескивающими жалюзи — когда их поднимешь, они, слегка потрескивая, почему-то медленно, но неуклонно сползают вниз, вызывая впечатление неведомого живого существа, может быть, таинственной рыбы с океанского дна, выброшенной на берег, прибитой к моему окну и доживающей здесь последние минуты,— я упал сюда прямо с московского аэропорта, где было холодно, хмуро и лил дождь» («Смерть в Сицилии»). Стремительность и плотность стиля достигли предела в романе «Время и место», где грустный рассказ о героях укладывался, как в модель, в сжатую фразу: «Отчего она плачет? Забыл, не помню, не догадался, не знал никогда». Трифонов считал серьезным достижением для себя это движение стиля от однолинейного рисунка в «Студентах» к полимотивности, полифонии более поздних его произведений. Он по­нимал, что смену временных пластов, зыбкую грань между ними, едва уловимые переходы между различными обуревающими чело­века чувствами поймет, читая его прозу, не каждый читатель. Но и это его не останавливало: «...Так происходит в жизни, — гово­рил он. — А я не хотел (речь шла о повести «Старик». — Г.Б.) представить феномен жизни. Читатель словно попадает в комна­ту, полную незнакомых людей, и сначала вообще ничего но пони­мает: кто, что, почему, с кем? Постепенно он начинает огляды­ваться, осваиваться. Люди становятся для пего хорошими знако­мыми. Он все понимает, даже внутренние мотивы поведения этих людей. Подобную атмосферу можно создать лишь средствами со­временной прозы»1. На это же работали «кодовые», условно говоря, слова, — слова, обычно написанные Трифоновым вразрядку, ибо 8а ними, считал писатель, стоят отложившиеся, устойчивые в оби­ходе представления. Такие фразы, как «правда в глаза» (оп­ределение характера в «Долгом прощании»), или «принимать участие» (в «Обмене»), пли «каждый вечер приезжает измо­чаленная» (в романе «Время и место») или «никак иначе нельзя» (там же), — это сгустки бытовых, эмпирических зна­ков, слова с плотно спрессованным смыслом, прикрепленные к эпохе и выражающие не столько ее быт, сколько ее взгляды и пред­ставления. Это слова, как сказал бы М. М. Бахтин, выбранные «не из словаря, а из жизненного контекста, где они отстоялись и про­питались оценками». Так вошли в прозу писателя попятил, кото­рые «непосредственно восполняются самой жизнью», за которыми мы чувствуем «оценки, связанные со словами», и потому видим происходящее с точки зрения «воплощенных носителей этих оце­нок».

Трифонов не только сам остро чувствовал неразложимость феномена жизни, по этим же ощущением были наделены им его герои — главные и второстепенные. «Но ведь все вместе и еще много другого, такого же чужого, нанесенного издалека, — каза­лось бы чужого! — и составляет громадную нелепицу, вроде не­складно сложенного стога сена, мою жизнь,— думает герой повести «Предварительные итоги». — Одна сухая травинка цепляется за дру­гую, другая громоздится на третью. Все связано, сцеплено, висит, лежит, трется, шуршит друг на друге». Смысловые обертоны, свя­занные с этим жизнеощущением, пронизали все высказывания пи­сателя. Мысль о многосоставности,


-----------------------------

1 Вопросы литературы, 1982, № 5, с. 75.

переплетенности жизни (все во всем, все связано со всем) нашла еще одно часто употребляемое, магическое для Трифонова слово: «слитность». («Но вот — чужое, родное, страдание мешало»). Непредугадываемые, невыразимые хо­ды жизни наводили па искус называть этот феномен словом судь­ба («Летающие любовники Шагала — это мы все, кто плавает в синем небе судьбы...»: «Перемена судьбы происходит внезапно»; «...я лишь чуял, что мог — судьбоносный...» и др.).

Но гораздо чаще Трифонов отождествлял слово «жизнь» и «время»: в сущности эти слова были для него синонимами. По­этому время у Трифонова предстает не только как время быто­вое, историческое, экзистенциальное, но и как метафора бытия, синоним бесконечности и неисчерпаемости жизни.

Притягательность и властность идеи жизни-времени глубоко коренилась в психологическом и душевном строе самого писателя. В книге «Продолжительные уроки» он вспоминал о своей моло­дости: тогда «...понимали умом, что это благостные минуты, на воле, среди деревьев, в неторопливом гуляньи после двух часов из­нурительной чадной говорильни, теперь бы спрашивать, узнавать самое важное и сокровенное, но глупость и вздор уже тащили куда-то. и казалось, что настанет какое-то еще более удобное вре­мя для того, чтобы спрашивать, узнавать. Ничего не настало. Тог­да, на сырых бульварах, и было лучшее время.

Впрочем, так было со мной, а с другими, вероятно, иначе».

Писатель очень любил зарубки времени и места (тоже смыс­ловые знаки). По нельзя не обратить внимания на то, что они означают не просто остановку мимолетного мгновения, они не про­сто — воспоминания, но фиксируют, что остро пережитое — реаль­но существовало. Важно и другое: зарубки, как правило, относят­ся к жизни, которой уже давно нет, и призваны подчеркнуть имен­но это: «Дело происходило в центре Москвы, на улице, которой сейчас не существует» («Предварительные итоги»); «Тут протекала лучшая жизнь: до шестого класса» («Долгое прощание»); «Два­дцать лет, шутка ли! За двадцать лет редеют леса, оскудевает поч­ва. Самый лучший дом требует ремонта. Турбины выходят из строя...» («Предварительные итоги»). Время от времени у героев возникает «чувство непоправимости, отрезанности» («но было уже поздно, непоправимо, отрезалось...» — «Обмен»; «Далеко же это ушло... Давно нет ни матери, ни той Риты...» — «Долгое прощание»). По отношению к своему прошлому все герои Трифонова стоит в позиции, описанной в повести «Долгое прощание»: «Один Ребров остался из четырех — стоит и смотрит в довоенное... Куда ж они делись все? Нет их ни здесь, ни там — нигде. Так получилось. Он их представитель на земле, где сейчас снегопад, где троллей­бусы медленно идут с включенными фарами...».

Эта направленность характеров — тоже мета волнующей пи­сателя темы. С годами она приобрела новые акцепты: «...Поздняя зарница па краю жизни...» — так она звучит во внутреннем сю­жете произведений Трифонова. Описания встреч, ощущении сча­стья, которые не повторятся потом никогда, острых мгновений жиз­ни, — все это смысловые обертоны внутренней темы писателя. Не поняв се, мы будем пе в силах понять и объяснить себе ни на­растающую горечь книг Трифонова, ни их глубинную связь с со­временностью. В далеком прошлом, о котором вспоминают его герои, была не только жизнь, но была полно, остро ощущаемая неисчерпаемость жизни, ее интенсивное переживание. И это край­не важно Трифонову.

Именно о чувстве жизни, радости бытия когда-то был написан Трифоновым рассказ «Победитель» (1908) —- о посредственном спортсмене, рядовом участнике давних Олимпийских игр, который пережил всех, победил в великом жизненном марафоне: «все, кто начал этот бег вместе с ним, кто насмехался над ним, причинял ему зло, шутил над его неудачами, сочувствовал ему и любил его, — все они сошли с трассы. А он еще бежит. Его сердце коло­тится, его глаза живут, он смотрит на то, как мы пьем виски, он дышит воздухом сырых деревьев февраля — окно открыто, п. если он повернет голову, он увидит в глубоком, густо-синем прямоуголь­нике вечера дрожание маленькой острой звезды серебряного цвета. Никто из тех, кто когда-то побеждал его, не может увидеть этой дрожащей серебряной капли, ибо все они ушли, сами превратились в звезды, в сырые деревья, в февраль, в вечер...

...И я думаю о том, что можно быть безумнейшим стариком, одиноким, опоздавшим умереть, никому не нужным, по ощущать — пронзительно, до дрожи — этот запах горелых сучьев, что тянется ветром с горы...». Вот почему пьянит прошлое, вот в чем его сила, вот в чем смысл воспоминаний. Жизнь в ее прошлом и настоящем (будущее никогда не становится темой размышлений писателя), тревожная, суетная и драматичная — сегодня, пьянящая острой радостью — в воспоминаниях о вчера, — эти два измерения край­не важны для понимания творчества Трифонова.

Герои всех его книг время от времени ощущают напор «сверх­человеческой силы», с которой никогда прежде не соприкасалась их жизнь («...вдруг она поняла, что эта сила есть время, превра­тившееся в нечто совершенно реальное, вроде ураганного ветра, оно подхватило Надю и несет» — «В грибную осень»). Но чаще они чувствовали, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку. И сюжет Трифонова почти всегда реализует это мироощущение. Моделью многих произведений Трифонова может служить имен­но рассказ «Игры в сумерках» — о неудержимых и увлекатель­ных детских страстях, о многочасовых топтаниях на теннисном кор­те в ожидании мяча и ракетки. Дети чувствовали неисчерпаемый запас времени — это и была интенсивно переживаемая жизнь. После игры и теннис, к которой их взрослые допускали нехотя и урывками, дети «долго разговаривая о всякой всячине, брели берегом домой. На другой стороне реки, на лугу, слоями лежал туман. В реке кто-то плавал, а кто-то стоял на берегу и кричал: «Как водичка-а?». И еще кто-то бегал, согреваясь после купанья, но гладкой песчаной полосе вдоль воды, и шлепанье босых ног по сырому песку раздавалось четко и мягко, как удары ладони по голому телу. Выло слышно, как этот, шлепающий босыми ногами, говорил: «Вр-бр-бр!». И звездный июльский и ненужный нам мир лежал вокруг нас, среди сосен и за рекой, где на горизонте дро­жали сквозь теплый воздух огни Тушина. Давно это было».

А потом герой этого рассказа приехал в места своего детства через десятки лет: «...Я приехал туда и поднялся па холм, чтобы увидеть то место, где начиналось так много всего, из чего потом составилась моя жизнь. А тогда были только обещания. Но некоторые из них исполнились». Все исчезло, было разрушено. Не ос­талось ни теннисного корта, пи дачников, ни дачниц. «Река оста­лась. Сосны тоже скрипели, как раньше. Но сумерки стали какие-то другие: купаться не хотелось. В те времена, когда мне было одиннадцать лет, сумерки были гораздо теплее».

Так был заявлен писателем тезис и антитезис его художест­венной программы: неисчерпаемость жизни — и ее ежесекундное течение, вернее — истечение. Его открытием стало изображение текучести жизни, жизненного процесса и, в частности, изображение текучести и изменчивости человеческих отношений. Он поставил себе целью воплотить невоплотимое: «Увидеть, изобразить бег вре­мени, понять, что оно делает с людьми, как все вокруг меняет».

Эти изменения чаще всего описаны извне и предстают в книгах писателя как эволюция и логика изображаемого характера; по они же являются самой острой особенностью самоощущения героев Трифонова, которые — все! — наделены особой способностью как бы видеть свою жизнь со стороны, чувствовать, как в них, в ней все время что-то меняется. «...Человек не замечает, как он превращается во что-то другое», — думает в «Долгом прощании» Гриша Ребров. Но герои писателя — замечают: «Все вокруг про­должало меняться, — думает Ляля в том же «Долгом прощании»,— в она менялась сама, она это чувствовала. Так и должно быть, ничего страшного. Не нужно удивляться. Все, что ее окружало и было с нею связано, менялось, менялось неумолимо и ежесекундно, и люди, кажется, это чуяли, как птицы чуют перемену погоды». Так же остро чувствуют они, что «бесплодно утекает жизнь» («Дол­гое прощание»). Рефреном проходит мысль, высказанная в «Дол­гом прощании» родной сестрой суматошной и вздорной Лялиной матери: «Знаете, какая Ирина была красивая! Сколько у нее было предложений в двадцать третьем году! Она были просто замеча­тельная. Она же балерина». И тут же: «Ведь вся Ирина моло­дость, все ее надежды, таланты какие-никакие, но что-то ведь было — все в землю ушло. Вот вам, Гриша, и счастье, жизнь кон­чается». Вспоминая заглавие пьесы Дж. Пристли «Время и семья Конвей», Трифонов говорил о том, что и его книги можно было бы назвать так: «Допустим, «Время и дом на набережной», «Вре­мя и Ребров и Ляля...». Это и было внутренней темой его твор­чества.

Именно в этой основной теме он оказался близок Л. Толсто­му, хотя сам говорил о нем реже и глуше, чем о Достоевском. «Толстой, как никто другой, — писала Л. Гинзбург, — постиг отдельного человека, но для него последний предел творческого познания не единичный человек, но полнота сверхличного чело­веческого опыта. Толстой величайший мастер характера, но он пе­реступил через индивидуальный характер, чтобы увидеть и пока­зать общую жизнь; не в том только смысле, что свойственное дан­ному человеку свойственно и людям вообще, но и в том смысле, что предметом изображения стали процессы самой жизни, дейст­вительность как таковая»1.

Трифонов любил вспоминать Достоевского, его мысль о том, что человек — это тайна. Его интересовало то, что заложено в «человеческой психике»2. И действительно, писатель затратил мно­го сил, чтобы разгадать своих героев — и Дмитриева, и Лукьяно­вых, и Ксению Федоровну, и Гришу Реброва, и Ольгу Васильевну, и Ганчука, и Глебова, и Кандаурова, и старика Летунова, и мно­гих, многих других. В то же время — здесь нет противоречия — он видел, что современный человек живет «на скрещении множе­ства связей, взглядов, дружб, знакомств, неприязней, психологии, идеологий». И это его формирует и деформирует. Поэтому чело­веческие отношения интересовали Трифонова не в том виде, как они существовали извечно и всегда, — ему хотелось найти ключ к отношениям, связывающим современных людей: здесь он ощу­щал какое-то скрытое неблагополучие.

Пристальное прочтение его книг обнаруживает, что его ин­тересовали характеры не сами по себе, а в сложном сцеплении друг с другом; можно сказать, что сцепление характеров, состав­ляющее в конечном счете социальную жизнь — человеческие от­ношения, интересовало его больше всего (так, например, в «Об­мене» Трифонова больше интересует «олукьянивание» Дмитриева, чем сам Дмитриев, а оно возникло только в процессе отношений Дмитриева и Лукьяновых).

«Ведь все мы расползались в разные стороны, каждый в свою комнату, к своим делам и тайнам, своему молчанию...» — так ду­мает Геннадий Сергеевич в «Предварительных итогах». Так могли бы сказать о себе все герои книг Трифонова—Дмитриевы в «Обмене», где «расползлась» их семья — внутри себя и в отношениях с миром, и Ребров и Ляля в «Долгом прощании», и бывшие то­варищи и коллеги в «Доме на набережной», и вместе воевавшие и любившие когда-то друг друга герои романа «Старик», и Ольга Васильевна с Сергеем в «Другой жизни», и герои романа «Время и место» с их друзьями, их учителями, их женщинами... Кажется, что отношения перетирает само время и что человек не властен над этим: «Двадцать лет! — думает Геннадий Сергеевич. — Срок, не оставляющий надежд».

Глубоко знающий реальность этой правды, Трифонов иссле­дует ее по множестве составляющих ее моментов. Рефлексия по поводу убывающих отношений, распадающейся жизни, истонча­ющихся связей стала лейтмотивом произведений писателя, ассоци­ируясь с модным сейчас (хотя и неточным) представлением о грозящей нам «энтропии» человеческих отношений. Впрочем, пи­сатель относился к самому факту


---------------------------------------

1 Л. Гинзбург. О психологической прозе. Л., 1971, с. 75.

2 Вопросы литературы, 1982, № 5, с. 73.

серьезно. Не употребляя занесен­ного чужим ветром слова, он действительно тревожно фиксировал разрушение человеческого миропорядка. «Идея разлуки сидит по­таенно в каждом из нас, как дремлющая бацилла», — эти слова героя в двуголосой прозе Трифонова, где часто неразличимо сли­паются голоса автора и героев, звучат как горькое обобщение от­носительно жизни современного человека. Вслед за В. Распутиным и оп мог бы сказать: «Господи, как легко расстается человек с близкими своими, как быстро забывает он всех, кто не дети ему... Что это? Так суждено или совсем закаменел человек?».

Поначалу кажется, что Трифонов более всего чуток к ирра­циональным причинам разрывов, — он действительно остро чувст­вует оползни отношений, медленные, подчас незаметные самим героям психологические смещения и сбои. «Но неизвестно отчего умирают люди», — говорит он в «Другой жизни», и смерть чита­ется и контексте повести прежде всего как смерть человеческих отношений, анатомией которой и стала «Другая жизнь». «Неожи­данно что-то иссякает, благо жизни, как говорил Толстой». Не претендуя па окончательные ответы, всегда делая допуск на дей­ствительно существующие иррациональные причины истечения че­ловеческих отношений (это находит отражение в безличных гла­голах, часто используемых писателем: «Все кончилось», «как-то все длилось, тянулось, жилось...», «только еще намечалось, мечта­лось втайне» и др.), блестяще воссоздавая их ежесекундные изменения, их текучесть. Трифонов все-таки попытался художественно исследовать видимую, поддающуюся человеческому разуме­нию часть этого айсберга.

Наиболее выразительной и законченной, вобравшей в себя не только вопросы, но и ответы писателя, явилась его повесть «Дру­гая жизнь».

«Другая жизнь» испытала на себе все удары упрощенной критической методологии. Долгое время критика уклонялась от определения ее темы; то же, что было сказано, находилось крайне далеко от истины. Венцом критических заблуждений оказалась статья В. Дудинцева «Стоило ли умирать раньше времени» («Ли­тературное обозрение», 1970, № 4). Пересказывая содержание по­вести, автор приходил к выводу, что главным для писателя было изображение «несчастной семьи», «холодной войны» внутри ма­ленькой семьи», несчастья которой происходят от того, что «все четверо недостаточно умны». Что же касается концепции повести, то В. Дудинцев от ее анализа уклонился, и единственный вывод, который он сделал, приписав его автору, был таков: «Повесть Юрия Трифонова «Другая жизнь» еще раз убеждает пас в том, что по уровню умственного и духовного развития люди заметно отличаются друг от друга и что в этом смысле человечество далеко не однородно»1. Как мы видим, и тема была определена крайне поверхностно, и вывод, сведенный к банальной истине, окапался банальным, не отражающим многозначности трифоновской фило­софии жизни.

Неудачный опус В. Дудинцева был вскоре забыт. После напо­минания Ю. Трифонова о том, что он и этой повести писал о «смертельном горе», критика начала по-новому определять тему про­изведения. «Когда я писал «Другую жизнь», — говорил в интервью с Р. Шредером Ю. Трифонов, — я вовсе не думал о том, что эта книга станет поворотным моментом в моем собственном творчестве да еще сможет дать серьезные ответы на вопросы читате­лей. Если это и получилось, то только потому, что я поставил пе­ред собой очень сложную задачу: показать душу человека, охвачен­ного большим горем, овдовевшую женщину, которая одновременно и страдает, и чувствует себя виновной и оправдывается, мучается страхом перед будущим, по в конце концов начинает другую жизнь. Вначале я хотел как можно более точно художественно передать феномен такой жизни (подчеркнуто мною. — Г. В.). Ответы формировалось постепенно, в процессе


---------------------------------------

1 Литературное обозрение, 1976, № 4, с. 52.

работы. Только потом оказа­лось, что этот роман, вероятно, стал поворотным пунктом на моем писательском пути»1. В этом интервью Трифонов, как мы видим, определяет внешнюю тему своего произведения и только намокает на существование темы внутренней («феномен такой жизни»). В ин­тервью с Л. Аннинским, как мы помним, писатель, отбиваясь от слова «быт», определил глубинный смысл темы повести: она — о «смертельном горе». Вслед за этим С. Еремина и В. Пискунов внут­реннюю тему повести тоже перенесли в философско-этический план, но акцепты их оказались крайне неточными: «Внешне, фабульно она - о смерти, ранней, преждевременной смерти историка Сергея Тро­ицкого. Но по сути сюжет повести о другом: о поиске человеком путей к бессмертию, об «общем деле» всех людей, ибо...». И далее критики связывают свою идею с мыслью Трифонова о тол», что «че­ловек есть нить, протянувшаяся сквозь время, тончайший нерв ис­тории, который можно отщепить и выделить и — по нему определить многое»2. Критики правы в том, что они видят связь внеш­ней темы и фабулы; правы они и фиксируя связь внутренней темы и сюжета. По С. Еремина и В. Пискунов оказались неправы в том, что истолковывают тему повести «Другая жизнь» вне связи с основной, внутренней темой творчества писателя.

Оглядываясь назад, вороша прошлое, Ольга Васильевна чув­ствует: «Прошла очень быстро жизнь». И еще не раз: «Так бы­стро все пронеслось».

Ведь была долгая жизнь, не обозримая памятью, — отчего же так быстро? Все перепуталось. Оно и быстро, и кратко. То, что было долгим, теперь похоже на миг, а нынешний миг тянется без конца, без смысла...».

Таков общий план, восприятие мира, присущее Трифонову.

Смерть же, как мы помним, интересовала Трифонова только как веха, обостряющая чувство жизни: трудно предположить, что он мог быть сосредоточен на изображении смерти как таковой. К то­му же и сам писатель, говоривший о «смертельном горе», на кото­ром была сосредоточена его героиня, направлял нас в другую сто­рону, и композиция его повести, в центре которой стоит Ольга Васильевна в ее отношениях с миром, — это подтверждает.

При таком подходе оказывается, что слова «другая жизнь», вы­несенные в заглавие повести, — не случайная метафора для пи­сателя. Смысл ее вынесения в заглавие имеет целью создать пер­воначальный смысловой импульс, своеобразную установку читате­ля на восприятие того, чем впоследствии будут обрастать эти слова. Это как бы исходное определение темы, которое постепенно, как признавался Трифонов, «в процессе работы» наполнялось новыми оттенками смысла, развивалось.

В первом же абзаце мы встречаемся с раскаянием Ольги Ва­сильевны («...жить дальше невозможно, умереть самой»), и непо­ниманием ею причин краха «их жизни», и попытками вырваться из круга этих чувств («...тайное и стыдное: неужели на этом все кон­чилось?»). Этот клубок, разматываясь, становится основанием ме­тафоры «другая жизнь» в ее последующей бытовой реализации. Именно отсюда ведет свое начало тема новой жизни Ольги Ва­сильевны, начавшейся после смерти мужа: другая любовь, другая жизнь.

Слова «другая жизнь» часто произносятся и Сергеем, испыты­вающим потребность все зачеркнуть и все начать сначала: «Другой вариант, другая жизнь, — писал Л. Теракопян, — маячат перед ис­ториком как искушение, как альтернатива» («...надо начинать дру­гую жизнь»).

Однако и этот пласт — только один из рефлексов темы и, как оказывается, не главный. Повесть «Другая жизнь» представляет со­бою «сцепу», на которой как бы вновь (в воспоминаниях Ольги Васильевны) разыгрывается «действо» прошедшей и ушедшей жизни. Это — духовное действо, напряженная психологическая («экстремальная»)

---------------------------------------

1 Вопросы литературы, 1982, № 5, с. 72—73.

2 Вопросы литературы, 1982, № 5, с. 47.

ситуация. Художественное развертывание темы осуществляет себя в ряде событий (женитьба Ольги Васильевны и Сергея, его устройство на работу, потом уход из музея и поступле­ние на работу в институт, потом конфликт в институте и разрыв с друзьями): мы видим, тем самым, связь фабулы и темы. Но глав­ное все-таки другое: психологические процессы, протекающие в об­щей жизни героев и характеризующие жизнеотношения многих со­временных людей (сюжет). Корнями они уходят в глубь характеров, как всегда у Трифонова. Но исследует он все-таки — течение отно­шений, их кризис, их нисходящую кривую, их истечение.

Именно потому, что повесть Трифонова психологична по своей структуре, оказываются так важны смысловые обертоны, перекличка мыслей, связь мотивов, интонаций. Различение смысловых оберто­нов — задача сложная, и это хорошо понимал сам писатель. По­этому он говорил в одном из интервью: «Я, как писатель, ориенти­руюсь на читателя искушенного. На читателя, у которого уже есть опыт отбора литературы, который понимает, как нужно читать, уме­ет сопоставлять, о чем-то догадываться, что-то видеть между строк...»1.

Исследуя течение человеческих отношений, Трифонов, как мы помпам, был особенно внимателен к разрушительным началам, их подтачивающим. Изображение коррозии человеческих отношений присутствует в повести «Другая жизнь» во множестве моментов, прежде всего — в направленности этих отношений, имеющих одну и ту же тенденцию: они, как в пропасть, катятся в бездну непони­мания и разрыва. Так распались отношения Ольги Васильевны со свекровью; когда-то распались отношения свекрови с бывшим дру­гом ее сына Климуком; распалась дружба Сергея с коллегами; распались отношения Сергея и Ольги Васильевны с друзьями, ко­торые когда-то так любили с ними общаться; мнимая близость по­рождает растущее отчуждение дочери; и, главное, крупным планом в повести изображен кризис и распад отношений Ольги Васильевны и Сергея.

Внимательный к трудно уловимым сторонам человеческих от­ношений. Трифонов воссоздал любопытный феномен, который Ольга Васильевна называет: «их жизнь». «Их жизнь» — это был уни­кальный и живой организм, тайна союза, связующего двоих.

«Их жизнь — это было цельное, живое, некий пульсирующий организм, который теперь исчез из мира». Это произошло «оттого, что исчезла материя, дававшая ток его крови.

Странное создание была их ж и з н ь! Никто не мог понять, что это было. Все только догадывались, улавливали какие-то фор­мы в воздухе, фантазировали, неясно предполагали, что их жизнь выглядит так-то, состоит из того-то и этого. А они сами... И они сами не могли бы ничего определить словами».

Чтоб понять, какое это было счастье, думает Ольга Василь­евна, «должна была исчезнуть их жизнь», — и в этой мысли изучит горечь позднего прозрения, запоздалого понимания. Между тем суть этой общей жизни была непересказуемо проста: «то, чего не хватало одному, находилось у другого, а то, что было у них обоих, соединялось в целое слитно и полно, по это сделалось по­пятно не сразу, не в первую ночь и не в первый год. Потом она поняла, что ни с кем у нее не могло быть того, что было с ним».

Читатель должен поверить Ольге Васильевне на слово: он застает их жизнь в момент ее разрушения; он свидетель того, как «их жизнь распадалась, превращалась в осколки, в мозаи­ку, и это было похоже па сон, всегда отрывочный, мозаичный, в их время как явь — это цельность, слитность».

Духовный кризис героев осмыслен Трифоновым как экстре­мальная ситуация, позволяющая развиться рефлексии его героина. Это «поздняя зарница па краю жизни», во всяком случае — прежней жизни. Писатель стремился показать, что к этому кризису привело и каков его исход.


-----------------------------------

1 Литературное обозрение, 1977, № 4, с. 100.

Трифонов вполне осознанно относился к тому, что, строя так свои произведения, он идет в русле открытий Ф. М. Достоевского. Вслед за писателем оценивая наступившее время как «апокалипси­ческие испытания», в которые погрузилось человечество XX века, Трифонов писал: «Для раскрытия характеров Достоевский ставит героев в ситуации, которые теперь принято называть экстремаль­ными. Но в наше время, когда это понятие возникло и стало из­любленным у критиков, оно связано с войной, тайгой, пустынен, кораблекрушениями, прорывом дамбы и прочим в этом роде. Свя­зано с тем, что требует физической смелости и спортивной закал­ки. Достоевского интересуют экстремальные ситуации духа. Че­ловек мучается, приходит в отчаяние, решается на безумные по­ступки каждую минуту, ибо все это происходит в глубине сознания, чего мы не замечаем, а он — видит. В экстремальной ситуации находится Раскольников, убивший двух людей, но в экстремальной ситуации находится и Макар Девушкин, терзающийся от собствен­ного ничтожества, и Степан Трофимович Верховенский, который никою не убивал, живет в достатке, но он приживал, неудачник, вынужден терпеть сумасбродную любовь генеральши Ставрогиной, и это делает жизнь невыносимой... Для Достоевского жизнь — экстремальная ситуация»1.

Это видение жизни и унаследовал в первую очередь Трифо­нов от Достоевского. Он с полным нравом мог бы сказать о себе, что и в его представлении обычная жизнь — это экстремальная ситуация. Кризис, в котором находятся его герои, получил, однако, особый, от действительности наших дней идущий оттенок: он вы­ступил в виде проблемы нравственного выбора, которую решает для себя почти каждый из героев Трифонова. Ретроспектива, в которую обычно полностью включены герои писателя, не исклю­чает возможности разрешении кризиса. Трифонову и в этом ока­зался близок Ф. М. Достоевский с его протестом против «завершенности», как говорил М. М. Бахтин, оценок человека. Нельзя давать людям «категорическое определение, вгонять в какой-то строй...», — считает Трифонов, — «...любое определение не аб­солютно...»2.

Кризис дает возможность и осознать, и изменить свою жизнь, Но оказывается, что на это способны далеко не все.

Вместе с Ольгой Васильевной оглядываясь назад, Трифонов анатомирует процесс разрушения. Он и тут по склонен рациона­лизировать человеческие отношения: что-то кончалось, кончилось, и нача́ло почти вплотную соединилось с этим концом. Ещe в юнос­ти, в дни первого знакомства, острой влюбленности, захватившего ее счастья Ольга Васильевна была удивлена тем, что «в такой день» Сережа мог «увлекаться чем-то иным и даже мог, например, не слышать ее, когда она о чем-то спрашивала». Так появился первый намек на тот «наивный», как скажет писатель в другом месте, но всепоглощающий эгоизм Ольги Васильевны, который разрушил их отношения. «Другая жизнь», и прежде всего жизнь любимого человека, всегда оказывалась за семью печатями. Ольги Васильевна примеривала все на свой манер, трактовала согласно собственному душеустройству, и все, что не вмещалось в готовые и предложенные ею решения, тяготило и раздражало ее. Смыс­ловые обертоны этой темы, ставшей в повести основной, рассыпа­ны по всему произведению, их диапазон чрезвычайно велик. Они — в легкой усмешке автора над «наивным эгоизмом» матери герои­ни, они — в открытой тираде Сергея: «Мы удивляемся: отчего не понимаем друг друга? Все зло отсюда, кажется нам. О, если бы нас понимали. Не было бы ссор, войн... Парапсихология меч­тательная попытка проникнуть в другого, отдать себя другому, ис­целиться пониманием, эта песня безумно долга... Но куда же мы, бедные, рвемся понять других, когда не можем понять себя? По­нять себя, боже мой, для начала! Нет, не хватает сил, не хватает времени или, может быть, недостает ума, мужества...».


-------------------------------

1 Новый мир, 1981, № 1, с. 239.

2 Литературное обозрение, 1977, № 4, с. 99.

«Наивный эгоизм» осмысляется писателем как свойство, при­сущее природе человека.

С течением повествования этот ракурс темы «другой жизни» обретает все более емкий смысл. Трифонов рисует семейные кла­ны как сшибку двух миров, «уходящих корнями в им самим не­известную глубь и, столкнувшись, они стремились — невольно — пообмять и потеснить друг друга». «Пообмять и потеснить» «дру­гую» жизнь стремится и Ольга Васильевна. Во всех ситуациях прошлой жизни, как показывает Трифонов, она накрепко привин­чена к самой себе, жаждет удвоения себя, отражения себя в Сер­гее. Но это приходит в кричащее противоречие с той же природой человека. Отчуждение углубляется. Придет момент, и писатель скажет об Ольге Васильевне и Сергее: «Они были совсем разные люди. Из разных недр земных».

Развивая тему «наивного эгоизма», присущего человеку, Трифонов необычайно внимателен к тому, что мы назвали направлен­ностью характера. Ольга Васильевна работает над изобретением «биологического стимулятора совместимости». Но «совместимость» для нее — удвоение личности. Даже историю Ольга Васильевна представляет себе сообразно своей психологии: «История пред­ставлялась Ольге Васильевне бесконечной громадной очередью, в которой стояли в затылок друг к другу эпохи, государства, вели­кие люди, короли, полководцы, революционеры, и задачей исто­рика было нечто похожее на задачу милиционера, который в дни премьер приходит в кассу кинотеатра «Прогресс» и наблюдает за порядком, следить за тем, чтобы эпохи и государства не путались и не менялись местами, чтобы великие люди не забегали вперед, не ссорились и не норовили получить билет в бессмертие без очереди...».

Эта психология обернулась для Ольги Васильевны одино­чеством и крахом.

Сергей же считал, что «в человеке заложено ощущение бес­конечной нити, часть которой он сам. Не бог награждает чело­века бессмертием и не религия внушает ему идею, а вот это за­кодированное, передающееся с генами ощущение причастности к бесконечному ряду». Наделенный негнущимся, словно стальным чувством личности, Сергей обретает в мысли о причастности к «бесконечному ряду» человечества возможность душевной опоры.

Нельзя не видеть, что в вопросах философии личности, раскры­той писателем на уровне мировоззрения и реального поведения, герои помести стоят в разной исходной позиции. С развитием те­мы мысль об отдельности, непонимании, одиночестве, которое «ни­кто не услышит», разложенная на все отношения в романе (с до­черью, Сергеем, свекровью, подругами и т.п.), разнообразно варьируется. Смысловые обертоны, связанные с интерпретацией «другой жизни» как не «своей» не потому непроницаемой жизни (не по­тому что — чужая, а потому именно, что не своя), образуют сложное и богатое мерцание темы. То это сцена с овдовевшей подру­гой, которая стала чужим человеком, и тут же мысль «В этой битве все сражаются в одиночку». То это мысль об овдовевшей матери, прежняя жизнь которой оборвалась со смертью мужа. Ольга Васильевна жалеет ее и думает: «Нет никого жальче тех бедняг, которые зависят душевно от других. Мать кринки всю жизнь таскала. Теперь кончилось. И настала другая мука: душа независима и пуста». Внутренняя тема повести здесь дана в не­прямом преломлении: зависимость от ближнего в контексте про­житой жизни матери выступает как «близость ближнего» — бла­го, о котором, тоскуя, мечтают все герои Трифонова.

Но, конечно, главное дано в расстановке действующих лиц: в нарастании отчуждения, в усилении мотива «он жил отдельной жизнью» (который реализуется посредством анализа отношений Сергея со всеми героями повести). Все это приняло вид метафори­ческой формулы: «Ведь было очевидно, что он отходит, отплывает, как корабль от пристани, подняв все паруса и флаги, а она продолжала чего-то ждать, на что-то надеяться. Она не понимала, что он находится на переломе судьбы. Главною мукою было непо­нимание». И — в открытую: «Нет большей муки, чем непонима­ние и невозможность помочь».

Герои, как мы видим, изображены извне — в позиции, где про­тивостояние нарастает. Они изображены изнутри — в позиции, где «несовместимость» все более осознается как «болезнь». И по­тому горький вывод — «Какая огромная часть его существа оста­лась неизведанной! А ведь ей казалось, что она достаточно, сверхдостаточно знает о нем...» — всего лишь следствие, естественный исход той саморазрушительной философии жизни, которую Ольга Васильевна исповедует.

Повесть кончается символической сценой, крайне важной для понимания темы этого произведения. Это сон Ольги Васильевны: они с Сергеем заблудились в лесу, никак не могли выйти. «Где-то впереди брезжила светлота, там мерещились прогалы, поляны. Там начиналась другая жизнь». Но выбраться не удалось. Они продирались сквозь хвойную чащу, но опять попадали в топь: «Не было сил идти. Они очень устали. Вдруг женщина сказала: «Вот здесь». Но они опять стояли перед маленьким лесным болотцем...».

Эта сцена должна быть рассмотрена в контексте финальных решений всех подтем повести.

Не реализовалась идея «другой жизни» у Сергея. Его смерть — не от покорности, не от протеста, не от капитуляции, но от вызо­ва. Исход его жизни убеждает в том, что поиски выхода из суе­ты сует достойны и плодотворны только в том случае, если жизнь человека осмыслена, если суетность — преодолена и если есть высокая цель, во имя которой меняется жизнь. Сергею эта цель была не до конца ясна, и потому единственное, что мог сделать для пего автор, это вывести его из «мороки» — через смерть. Ибо, считал Трифонов, «люди, как и живут, умирают по-разному».

С Сергеем связан романтический оттенок темы «другой жиз­ни». Но правильно писал Л. Теракопян: «...не столько к общест­венно значимых свершениях состоит нравственный урок этой сум­бурной, метеором промелькнувшей жизни, сколько в бесстрашном дерзании понять и выразить себя. В несогласии с рутиной. В от­рицании духовной инерции, эгоистической озабоченности самоуст­ройством».

«...Внезапно и быстро наступила другая жизнь...» для Ольги Васильевны, и это — еще одна грань темы. Она. как верно заме­тил Р. Шредер, может быть истолкована как идея новой жизни, которую «пытается создать — в духе романа сознания — овдовев­шая жена историка Сергея»1. Критик видит в этом повороте темы и более широкий смысл: «Жизнь стала иной, чем думалось, и с ней надо справляться по-иному». Но этому патетическому звуча­нию явно противостоит рисунок повой роли Ольги Васильевны: она осталась сама собой. Ее новый возлюбленный часто болел, и опять она мучилась, но оттого, что «он болел вдали». И опять ей «хо­телось заслонить, спасти...» (ведущие слова в повести, опреде­лявшие позицию Ольги Васильевны по отношению к Сергею). И опять ей «казалось, что люди, которые окружали его, не могли помочь ему, как нужно». Все как было. Внешне жизнь перемени­лась, но жизнеощущение, жизневосприятие — остались прежними, теми же, которые стали источником душевной драмы и разрушили отношения в прежней жизни. А последние слова о «неисчерпаемой жизни» и мысль «другая жизнь была вокруг» обращены, в сущ­ности, не к героине, а к читателю повести.

Мы не случайно говорили о сложной диалектической связи внутренней темы отдельного произведения и внутренней темы твор­чества: внутренняя тема произведения не может быть понята вне связи с внутренней темой творчества, которую она одновре­менно развивает и обогащает.

В данном случае тема «другой жизни» связана с мотивом «великих возможностей» и «другой жизни», как они проходят че­рез все произведения писателя. Так же важен для понимания те­мы повести сквозной мотив Трифонова о «великих пустяках жизни».


--------------------------

  1. Вопросы литературы. 1982. № 5, с. 72.


Критика давно заметила, что писатель умеет удивительно точ­но изображать «драматизацию суеты», которой так часто запол­няют свою жизнь современные люди. Это — «изнурительные войны «из-за пустого, из-за химеры какой-то» (Л. Теракопян). Вой­ны ничтожные, даже постыдные, но в своем разгаре воспринимающиеся всерьез, с убежденностью, что от их исхода «зависит жизнь». Многие из героев писателя могли бы сказать о себе то, что подумал Геннадий Сергеевич»: «А я всю жизнь куда-то ка­рабкался, карабкался. Старость оттого, что устаешь карабкаться. Какая-то мура, понимаете». Изображению этой муры Трифонов уделял большое внимание. Его занимало «коловращение» жизни. С этой точки зрения плотное, концентрированное, перенасыщенное внимание писателя к деталям быта имело, в сущности, внебыто­вой смысл: ведь это и были, как любил говорить Трифонов, «ве­ликие пустяки жизни». Писатель понял их решающую роль в жизни человека, и это стало одним из его открытий. В художественном произведении «великие пустяки жизни» были малыми сигналами больших, стоявших за ними миров, обозначением сферы реальной жизни, образа жизни героев (Трифонов придавал его изображе­нию большое значение), реализацией стремления «изобразить как можно более многообразно и сложно весь слой обстоятельств, в которых человек живет»1.

Говоря о переплетенности человеческих отношений («взгля­дов, дружб, знакомств, неприятий, психологий, идеологий»), Три­фонов считал, что «...каждый человек, живущий в большом го­роде, испытывает на себе ежедневно, ежечасно неотступные магнитные токи этой структуры, иногда разрывающие его на части».

Трудность ориентации человека в этом магнитном поле со­стоит в том, что там перемешано все — серьезное и пустое, зна­чительное и иллюзорное, великое и смешное. Уравнивание писа­телем разномасштабных впечатлении бытия, сопряжение сиюми­нутного и непреходящего, сплав мелочен жизни и коротких вспы­шек великих жизненных мгновений. — все вытекает из мысли, что в жизни они находятся в нерасторжимой связи.

Но, как бы ни было все слито. Трифонов видит, что есть в жизни «мура», «морока», «коловращение» — и есть высокие ми­нуты, когда «идеальное начало» торжествует в человеке; более того, есть люди, которым удается прожить свою жизнь вне «му­ры» и вне «мороки». Так, в «Долгом прощании» Гриша Ребров думал о незаметном герое истории прошлого века Клеточникове: «...ведь история Николая Васильевича была примером того, как следует жить, не заботясь о великих пустяках жизни, не думая о смерти, о бессмертии». Он «...исполнял волю собственной совес­ти. Вот и все. Объяснить это почти невозможно, ибо совесть — понятие туманное, вроде словечка «рябь»...

...И однако тут гигантская сила. Правда, в разные времена эта сила то прибывает, то убывает, в зависимости, может быть, от каких-то взрывов солнечного вещества».

Тем самым Трифонов вывел «муру», «химеры» и «коловращение» за пределы жесткой обязательности их для человека. Если Геннадий Сергеевич в «Предварительных итогах» олицетворяет тип человека, погребенного «химерами», то Сергеи в повести «Дру­гая жизнь» — это реальный портрет нашего современника, попы­тавшегося выпрыгнуть из «мороки» — и это тоже один из оттен­ков темы «другая жизнь».

Так же важна для понимания смысла повести трифоновская интерпретация «великих возможностей».

Слово «возможности» приобретает в интерпретации Трифоно­ва явно выраженный экзистенциальный оттопок, равный по столь­ко случаю, сколько идее вербализовавшейся жизни, — жизни, ка­кою она могла бы быть при других, как кажется ого героям, об­стоятельствах. Герои Трифонова всегда проигрывают в уме упу­щенные возможности: «А


----------------------------------------

1 Вопросы литературы, 1974, № 5, с. 175.

мог бы, наверное...». Но возможность в жизни героев Трифонова редко реализуется в своей позитивной потенции: она почти никогда не становится возможностью для человека стать самим собой. Чаще всего она осмысляется как идея «запасного выхода», как «сознание возможности в любую ми­нуту...» выйти из сложной ситуации — оно «отрадно, и оно должно быть, чтобы легче дышалось». Герой всегда ощущает бес­конечное количество таких возможностей и в известном смысле подменяет этими иллюзиями необходимость реальных действии. Незадолго до смерти Трифонов написал рассказ «Опрокинутый дом», где «великие возможности» и желанно «переменить судьбу» были связаны в один клубок со смертью и незаметно про­летевшей жизнью. Игра в «в е л и к и е возможности» ощутимо сопровождалась в этом рассказе горькой иронией автора: она была игрой в пустяки жизни незаметно поглотившей жизнь. До поры до времени герои Трифонова тешат себя идеей другой жизни: ими владеет мысль о «перемене судьбы». Но эта идея почти во всех произведениях Трифонова заметно снижена. Она имеет ее разные ипостаси — иронические и серьезные. Ироничес­кие — в «Предварительных итогах», где он проецировал ее на не­которые современные представления о браке: «Современный брак,— думает Геннадий Сергеевич, — нежнейшая организация. Идея лег­кой разлуки - попробовать все сначала, пока еще не поздно, - постоянно витает в воздухе, как давняя мечта совершить, например, кругосветное путешествие или проплыть од­нажды па теплоходе «Победа» из Одессы в Батуми».

Иронией автора сопровождаются и колебания Гриши Реброва. все переживающего свое «долгое прощание». Правда, критике порой казалось, что повесть кончалась «решительным шагом, бун­том, разрывам» (М. Синельников)1. Но так ли это? Гриша Ребров сделал карьеру — пишет сценарии, у него есть квартира и ма­шина, он, как кажется людям, «процветает». Вряд ли, однако, это молено принять за благополучный душевный исход: Гриша впи­сался в параметры той жизни, от которой долго стремился уйти. Не потому ли он, часто думая о своей жизни, оценивает ее «так и сяк...»? «...Это его любимое занятие повсюду, — пишет автор, особенно в путешествиях, — и ему кажется, что те времена, ког­да он беседовал, тосковал, завидовал, ненавидел, страдал и поч­ти нищенствовал, были лучшие годы его жизни...».

Дано ли человеку прожить другую, нежели ему предназначе­но, жизнь? Вот вопрос, над разгадкой которого размышляет чита­тель, закрывая повесть. Пафос писателя смешан с иронией. Пафос идет от реальности самого явления, получившего массовое рас­пространение в психологии и образе жизни современного челове­ка. Иронию выдает печальная усмешка писателя над незадачливы­ми попытками его героев уйти от самих себя...

Р. Шредер верно заметил, что источник нравственной слабос­ти современного человека Трифонов видит в его всепоглощающем эгоизме п жажде покоя. Об этой «древнейшей» болезни человече­ства Трифонов много раз и сам писал в своих статьях. Эгоизм и альтруизм — «оба свойства существуют в человеческой природе рядом, в вечном противоборстве... И задача, может быть, в том и состоит, чтобы помогать — слабыми силами литературы — од­ному свойству преодолевать другое, человеку меняться к лучше­му». И все-таки его художественное изображение вскрыло и другое начало в психике человека: химерическое и об­легченное представление о счастье. Счастье — всеохватное, полное, безоблачное — такое оно, на взгляд людей, — в будущем. Это восприятие жизни Трифонов расценивает как инфантильное и не соответствующее реальной действительности. Оно дезориентирует человека. Человек, не вобравший в себя всю полноту драматических моментов жизни, не в состоянии понять истинную сущность жизни.


--------------------------------

1 «Вопросы литературы», 1072, № 2, с. 57.

Истоки разрушения человеческих отношении лежат и узости людских представлений о счастье, в столкновении эгоизма и нрав­ственного долга человека, обязывающего его к терпимости и по­ниманию.

Философски смерть в ее необратимости и неизбежности должна, но мысли писателя, вести к обретению человеком особого взгляда на жизнь, всепонимающего и мудрого. Трифонов не создал образ такого героя, но, как мы видели, его талант был направлен па то, чтобы читатель вовремя — не на краю жизни — понял, какой огромный и поистине неисчерпаемый мир лежит вокруг него. Роман «Время и место», опубликованный уже после смерти Трифонова, венчает его творческий путь не только хронологически.1 В нем ясно выступило то, что всегда было достоянием зрелой про­зы Трифонова, лежало в ее глубине, — дыхание «печных», основ­ных вопросов человеческого бытия, точнее — человеческого суще­ствования. Среди них, как мы видим, главной для писателя была мысль о неповторимости, однократности этого существования — и тем самым о долге каждого не упустить спою жизнь, данную нам лишь однажды. В романе «Время и место» эта мысль служит внутренней темой, лежит в подпочве повествования.

Перед вами прожитая, пройденная жизнь — от детства до на­чавшейся старости. Это жизнь писателя Антипова. Как всякая биог­рафия, она пересекается с другими судьбами, с жизнью других лю­дей, и это втягивает в повествование все новые истории, характеры: историю со скользким издательским дельцом Саясовым, судьбу пи­сателя Киянова и многое другое. Последний роман Трифонова — вместительное и искусное сооружение. Но главным предметом изо­бражения остается именно жизнь, прожитая самим Антиповым, ее решающие моменты, узловые эпизоды.

Впрочем, если быть точнее, то предметом повествования служат узловые эпизоды двух биографий. Один из самых сложных момен­тов в структуре романа в том, что герой раздваивается. Рядом с Антиповым появляется герой-повествователь. От его имени, от пер­вого лица изложено несколько глав, в которых рассказывается о жизни этого героя, воспроизводятся эпизоды его детства, юности, ста­рости. Герой-повествователь в очень многом совпадает с Антиповым: их окружают одни и те же обстоятельства, одно и то же «время и место»; они одинаково воспринимают данное им место и время их жизни. Несомненна автобиографичность этих героев, так сказать, разделенная на двоих. Пройденный ими путь, их стрем­ления, судьбы сходны до деталей, притом детален весьма суще­ственных, и вместе с тем это два разных человека, выступающих в романе отдельно друг от друга.

Надо сказать, что образ героя-повествователя возникает в про­зе Трифонова не впервые. Он появился еще в «Утолении жажды», затем очень ощутимо выступил в «Доме на Набережной». Но здесь раздвоение автобиографического героя на Антипова, о котором рассказывается в третьем лице, и на повествователя, «я», — момент, трудный для истолкования.

Жизнь, которая проходит перед нами, — это достойно прожи­тая жизнь. Этим герой (точнее, герои) «Времени и места» отли­чаются от большинства предшествующих персонажей Трифонова. Казалось бы, в нем нет ничего героического, он не вступал в пря­мые столкновения с социальным и нравственным злом. Но он не уступил тому, что не менее опасно не страшно, — повседневному напору обстоятельств. Антипов не поддался Саясову, отказался убить еще не родившуюся дочь, не поспешил осудить вместе со многими своего учителя Киянова, не стал преуспевающим лите­ратурным конъюнктурщиком. Словом, заброшенные рождением в нелегкие для людей время и место своего существования герои достойно прожили жизнь, разделили со своим поколением трудности и радости общей судьбы. Оба теряли отцов, юнцами по двена­дцать часов


----------------------------------------

1 Фрагмент о романе «Время и место» написан В.Г. Воздвиженским. - Г. Б.


клепали радиаторы для самолетов в годы войны, встре­чались с подлостью, с тяготами, неудачами. Но зато оба пережи­вали и те острые, неповторимые моменты жизни, которые и есть счастье.

Вот в чем смысл финала романа: «Москва окружает нас, как лес. Мы пересекли его. Все остальное не имеет значения». Герои достойно прошли через свое нелегкое, непростое, опасное, как темный лес, время и место.

Однако — и в этом многозначность, глубинный смысл романа — обнаруживается, что этого еще мало. Об этом говорит про­низывающая роман интонация ностальгии, острого сожаления по утекшей жизни, как бы неудовлетворенности прожитым. Собствен­но, это даже не интонация, а скорее сама атмосфера повествования. Острое сознание, что все бывает только однажды, не повторяется, утекает навсегда, — это сознание то и дело всплывает наружу. Все эти встречи и расставания, привычный круговорот жизни и ее неожиданные события, суета, тревоги, вздор, которые владели ге­роями, недолгие радости и сменяющие друг друга заботы — они-то и были настоящей жизнью. Они-то и несли в себе то, что назы­вается счастьем. И вот они утекли, истаяли навсегда.

Уже само начало романа задает эту атмосферу: «Надо ли вспо­минать... Надо ли вспоминать об августе, который давно истаял, как след самолета в синеве? Надо ли — о людях испарившихся, как облака?.. Надо ли — о том, как мальчик мечтал пойти с отцом на авиационный парад... как отец не вернулся из Киева ни пятна­дцатого, ни шестнадцатого...

Надо ли все это?»

Ответ жесток и прям: «...Отец Саши не вернулся из Киева ни­когда. Мальчик Саша вырос и давно состарился. Поэтому никому ничего не надо».

Значит ли это, что роман дает пессимистическую оценку нашей, т. е. человеческой жизни: «все пройдет, утечет навсегда»?

Думается, нет.

Трифонов действительно предостерегает: все для нас существует лишь однажды и не повторяется. Но потому-то и надо научиться ценить настоящее. Тогда это «проклятое однажды» не просто утечет, но отложится как часть нашего существования. Вот почему в кон­це вступительной главы романа, как ее итог, дается еще одни ответ: «Надо ли вспоминать? Бог ты мой, так же глупо как: надо ли жить? Ведь вспоминать и жить — это цельно, слитно, не уничтожаемо одно без другого и составляет вместе некий глагол, которому названия нет». Поэтому же мы читаем тут и про облако, которое ви­дел мальчик Саша сорок пять лет назад: «Оно не испарилось, не исчезло в синеве до сих пор: по-прежнему в августе белая гора возвышается над... аэродромом, над многоэтажными домами, над излучиной реки, одетой в гранит...». Только что в открывавшем ро­ман абзаце прозвучал вопрос об истаявшем августе и людях, ис­парившихся, как облака. Но облако не испарилось — значит, и они исчезли не без следа.

Именно в этом, надо думать, смысл романа «Время и место». Он утверждает, доказывает, что в человеческой жизни возможна та полнота переживания ее, та полнота существования и полнота со­прикосновения с миром, которую и обозначают как счастье. Нужно, однако, уметь ощутить, уловить эту полноту существования, выде­лить ее в повседневном течении дней, в «великих пустяках жизни». Ибо такое полное соприкосновение с миром происходит именно в беге дней, в простых, обыкновенных моментах нашего бытия. Сча­стье, удовлетворение жизнью — не то, что настанет где-то позже, когда что-то изменится, наладится, когда мы чего-то добьемся: оно возможно именно как настоящее, — если сможешь ощутить полно­ту этого настоящего, сможешь ощутить свой текущий день как ту единственную жизнь, которая нам дана, — другой не будет.

В этом содержание одной из венчающих роман сцен. В финале предпоследней главы, которая, как и весь роман, назвала «Время и место», когда сраженного инфарктом Антипова несли на носилках, он «думал сквозь боль: не было времени лучше, чем то, которое он прожил. И нет места лучше, чем эта лестница... с голосами и за­пахами жизни, с распахнутым окном, за которым шевелился огненный ночной город». Наша жизнь действительно ограничена временем и местом, которые нам «отведены», — и тем не менее нам дано пережить, воспринять ее полноту и достоинства, открыть ее цен­ности.

В этом положительная идея Трифонова. Роман позволяет сде­лать вывод, что в любой, даже заурядной и «несложившейся» жиз­ни есть свои достоинства, радости, ценности, — и человек способен ощутить, уловить их, противопоставить утеканию времени, круго­вороту пустяков. Это и значит открыть в своей жизни тот смысл, который в ней содержится.

Юрий Трифонов выбрал крайне сложный ракурс для изобра­жения мира. Но, размышляя о жизни и смерти и о том, как мало успевает человек между этими роковыми рубежами, Трифонов хо­тел укрепить дух человека. И это придало внутреннее единство его произведениям.

...В рассказе «Прозрачное солнце осени» (1962) Трифонов на­рисовал двух старых приятелей, по-разному проживших жизнь. Они случайно встретились и быстро расстались.

«Величкин даже не спросил Галецкого, женат ли оп и есть ли у него дети. Надо в следующий раз спросить. В какой следую­щий раз? Он вдруг понял, что следующего раза не будет. Никогда больше он не увидит Галецкого. Никогда в жизни».

У человека, утверждает Трифонов, есть одна-единственная жизнь и одна-единственная возможность — прожить ее интенсив­но, не ведая страха перед «открытым морем» жизни. «...Следую­щего раза не будет...».


belgorodskaya-oblast-gubernator-belgorodskoj-oblasti-postanovlenie-ot-10-iyulya-2008-goda-n-84-ob-ocenke-effektivnosti-deyatelnosti-organov-mestnogo-samoupravleniya-gorodskih-okrugov-i-municipalnih-rajonov.html
belgorodskie-izvestiya-moskovskaya-pressa-regionalnaya-pressa.html
belgorodskij-gosudarstvennij.html
belgosuniversiteta.html
belie-amadini-viktor-dragunskij-deniskini-rasskazi.html
belie-nochi.html
  • tasks.bystrickaya.ru/2-uchebno-metodicheskoe-obespechenie-disciplini-samostoyatelnaya-rabota-68ch.html
  • zanyatie.bystrickaya.ru/rabochaya-programma-po-discipline-kriminalnaya-viktimologiya-specialnost-521400-yurisprudenciya.html
  • education.bystrickaya.ru/32-obshestvenno-ekonomicheskaya-koncepciya-r-ouena-shpargalka-po-istorii-ekonomicheskih-uchenij-hozyajstvo-vostochnih.html
  • kontrolnaya.bystrickaya.ru/programma-uchebnoj-disciplini-istoriya-izobrazitelnih-iskusstv.html
  • studies.bystrickaya.ru/glava-12-iscelenie-s-pomoshyu-kristallov-dorin-vyorche-angelskaya-medicina-kak-iscelit-telo-i-um-s-pomoshyu-angelov.html
  • exchangerate.bystrickaya.ru/analiz-metodov-sokrasheniya-prigara-na-stalnom-lite-chast-5.html
  • thescience.bystrickaya.ru/k-teorii-literaturnih-stilej.html
  • testyi.bystrickaya.ru/abzhanova-a-k-5v050900050509-arzhi-mamandii-bojinsha-investiciyani-arzhilandiru-zhne-nesieleu.html
  • klass.bystrickaya.ru/a-i-fursov-eshe-odin-ocharovannij-strannik-stranica-12.html
  • control.bystrickaya.ru/diplom-o-nachalnom-professionalnom-obrazovanii-s-ukazaniem-o-poluchennom-urovne-obshego-obrazovaniya-i-ocenkami-po-disciplinam-bazisno-stranica-3.html
  • znaniya.bystrickaya.ru/raschet-lokalnih-ochistnih-sooruzhenij.html
  • shkola.bystrickaya.ru/mars-chast-5.html
  • control.bystrickaya.ru/diagnostika-i-lechenie-kardiomiopatij-gipertroficheskaya.html
  • tasks.bystrickaya.ru/342-interpretaciya-rezultatov-metodicheskie-ukazaniya-po-kursovomu-proektirovaniyu-po-kursu-issledovanie-sistem.html
  • esse.bystrickaya.ru/rabochaya-programma-disciplini-modulya-opublikovana-na-sajte-tyumgu-internet-tehnologii-elektronnij-resurs-rezhim-dostupa.html
  • shkola.bystrickaya.ru/osnovnaya-obrazovatelnaya-programma-nachalnogo-obshego-obrazovaniya-na-period-2011-2016-godi-stranica-6.html
  • uchenik.bystrickaya.ru/epizootologiya-chast-25.html
  • lecture.bystrickaya.ru/algoritmi-arhivacii-s-poteryami.html
  • paragraph.bystrickaya.ru/konspekt-lekcij-po-kursu-istochniki-energii-dlya-studentov-specialnosti-000008-energeticheskij-menedzhment.html
  • doklad.bystrickaya.ru/v-tretej-glave-nauchnie-osnovi-fiziko-himicheskoj-diagnostiki-visokovoltnogo-maslonapolnennogo-elektrooborudovaniya.html
  • tests.bystrickaya.ru/kompyuternij-interfejs-peredachi-v-sisteme-personalnogo-radiovizova-obshego-polzovaniya-chast-6.html
  • textbook.bystrickaya.ru/kak-bili-otobrani-soobsheniya-rezyume.html
  • predmet.bystrickaya.ru/religiya-istini-religiya-zemli-put-povedeniya-puteshestvie-dushi.html
  • kontrolnaya.bystrickaya.ru/programmi-razvitiya-mbdou-crr-ds-krepish-do-2015goda-razrabotchiki-proekta.html
  • otsenki.bystrickaya.ru/simonyan-l-yu-tematicheskij-plan-nauchno-issledovatelskih-rabot-proekt.html
  • kontrolnaya.bystrickaya.ru/razdel-i-obshie-polozheniya-ispolzovani-materiali-podgotovlennie-olgoj-gnezdilovoj-i-andreem-rodionovim.html
  • school.bystrickaya.ru/analiz-finansovoj-deyatelnosti-i-buhuchet-na-predpriyatii-arnika-ggomel-chast-8.html
  • vospitanie.bystrickaya.ru/zvuchit-muzika-deti-vipolnyayut-tancevalnie-dvizheniya-uchitel.html
  • control.bystrickaya.ru/ekspertnie-metodiki-maksimizacii-pribili-stranica-8.html
  • studies.bystrickaya.ru/krahmal-v-pishevoj-produkcii-chast-2.html
  • kanikulyi.bystrickaya.ru/vserossijskij-konkurs-nauchno-issledovatelskih-rabot-v-oblasti-nanotehnologij-i-nanomaterialov-oficialnij-sajt.html
  • obrazovanie.bystrickaya.ru/prilozhenie-3spravki-ob-istorii-malogo-biznesa-proizvodstvennoj-kooperacii-v-sssr.html
  • bystrickaya.ru/vrashenie-zemli.html
  • school.bystrickaya.ru/affinnie-preobrazovaniya.html
  • uchit.bystrickaya.ru/text-rose-at-the-music-hall-from-they-walk-in-the-city-by-j-b-priestley.html
  • © bystrickaya.ru
    Мобильный рефератник - для мобильных людей.